А. П

Тебя вызвать, что ли?

Иванов. Никакой дуэли не нужно. Нужно иметь только голову на плечах и понимать русский язык.

Саша (ходит в волнении по сцене). Это ужасно, ужасно! Просто как ребенок!

Лебедев. Остается только руками развести, и больше ничего. Послушай, Николай! По-твоему, все это у тебя умно, тонко, по всем правилам психологии, а по-моему, это скандал и несчастие. Выслушай меня, старика, в последний раз! Вот что я тебе скажу: успокой свой ум! Гляди на вещи просто, как все глядят! На этом свете все просто. Потолок белый, сапоги черные, сахар сладкий. Ты Сашу любишь, она тебя любит. Коли любишь - оставайся, не любишь - уходи, в претензии не будем. Ведь это так просто! Оба вы здоровые, умные, нравственные, и сыты, слава богу, и одеты... Что ж тебе еще нужно? Денег нет? Велика важность! Не в деньгах счастье... Конечно, я понимаю... имение у тебя заложено, процентов нечем платить, но я - отец, я понимаю... Мать как хочет, бог с ней; не дает денег - не нужно. Шурка говорит, что не нуждается в приданом. Принципы, Шопенгауэр... Все это чепуха... Есть у меня в банке заветные десять тысяч. (Оглядывается.) Про них в доме ни одна собака не знает... Бабушкины... Это вам обоим... Берите, только уговор лучше денег: Матвею дайте тысячи две...

В зале собираются гости.

Иванов. Паша, разговоры ни к чему. Я поступаю так, как велит мне моя совесть.

Саша. И я поступаю так, как велит мне моя совесть. Можешь говорить что угодно, я тебя не отпущу. Пойду позову маму. (Уходит.)

Лебедев. Ничего не понимаю...

Иванов. Слушай, бедняга... Объяснять тебе, кто я - честен или подл, здоров или психопат, я не стану. Тебе не втолкуешь. Был я молодым, горячим, искренним, неглупым; любил, ненавидел и верил не так, как все, работал и надеялся за десятерых, сражался с мельницами, бился лбом об стены; не соразмерив своих сил, не рассуждая, не зная жизни, я взвалил на себя ношу, от которой сразу захрустела спина и потянулись жилы; я спешил расходовать себя на одну только молодость, пьянел, возбуждался, работал; не знал меры. И скажи: можно ли было иначе? Ведь нас мало, а работы много, много! Боже, как много! И вот как жестоко мстит мне жизнь, с которою я боролся! Надорвался я! В тридцать лет уже похмелье, я стар, я уже надел халат. С тяжелою головой, с ленивою душой, утомленный, надорванный, надломленный, без веры, без любви, без цели, как тень, слоняюсь я среди людей и не знаю: кто я, зачем живу, чего хочу? И мне уже кажется, что любовь - вздор, ласки приторны, что в труде нет смысла, что песня и горячие речи пошлы и стары. И всюду я вношу с собою тоску, холодную скуку, недовольство, отвращение к жизни... Погиб безвозвратно! Перед тобою стоит человек, в тридцать пять лет уже утомленный, разочарованный, раздавленный своими ничтожными подвигами; он сгорает со стыда, издевается над своею слабостью... О, как возмущается во мне гордость, какое душит меня бешенство! (Пошатываясь.) Эка, как я уходил себя! Даже шатаюсь... Ослабел я. Где Матвей? Пусть он свезет меня домой.

Шабельский (входя). В чужом, поношенном фраке... без перчаток... и сколько за это насмешливых взглядов, глупых острот, пошлых улыбок... Отвратительные людишки!

Боркин (быстро входит с букетом; он во фраке, с шаферским цветком). Уф! Где же он? (Иванову.) Вас в церкви давно ждут, а вы тут философию разводите. Вот комик! Ей-богу, комик! Ведь вам надо не с невестой ехать, а отдельно со мною, за невестой же я приеду из церкви.

Отпустите, развяжите, помогите, а то я совсем не человек!

Прощается с нею...».

Измученный всем происходящим, его старый друг Лебедев дает очень простой совет: «На этом свете все просто. Потолок белый, сапо­ги черные, сахар сладкий. Ты Сашу любишь, она тебя любит. Коли лю­бишь - оставайся, не любишь - уходи, в претензии мы не будем».

Все, действительно, очень просто для человека, который находится в ладу с собой. Для человека, который себя ненавидит, «простых» реше­ний не существует. Иванов всю пьесу не может принять себя сегодняш­него, принять свою усталость, свою опустошенность. Он терзается со­бой, ненавидит себя. В злобе окружающих видит только отблеск собственного отношения к себе.

В комментариях Смоктуновский дает ощущение сжимающегося кольца, затягивающейся петли, откуда нет выхода. Безысходность.

«Зулусы, пещерные люди».

Его не оставляют в покое, обступив жадной сворой, сплетничают, судачат, судят, обливают грязью и его прошлое, и будущую жизнь с Са­шей. Он так долго стоял перед толпой провинциальных сплетников на пьедестале, он так долго ощущал себя выше и вне их суждений и оце­нок, что сейчас растерялся перед этим потоком ненависти, злобы и не­понимания:

«Одни - Львов и др.

Вторые - Лебедев.

Третьи - Шуточка, Лебедев.

Четвертые - Боркин, Шабельский, Шуточка.

Его суть - быть с людьми, а он не может быть с ними.

Моя жизнь.

Моя совесть».

И все-таки право судить Иванова Смоктуновский оставляет только за ним самим. В четвертом действии он не смотрит на него со сторо­ны. Он сам не оценивает своего персонажа. Только взгляд изнутри, только мысли-чувства самого Иванова. Главный судья, выносящий приговор: тот, прежний Иванов. Смоктуновский вводит эту тень как главного персонажа душевной жизни. Его Иванов судит сам себя:

«С позиций того Иванова, прекрасного, высокого...

Я надсмеялся над собою, дав себя уговорить.

Возмущен собою предельно.

Тут протестует вся его прежняя натура либерала.

ЕГО ПОЛОЖЕНИЕ: НА ЕГО ГЛАЗАХ СОВЕРШАЕТСЯ УЖАСНОЕ, А ОН НИЧЕГО НЕ МОЖЕТ СДЕЛАТЬ...».

Он судит себя с позиций того, несгибаемого Иванова, которого он угадывал в докторе Львове (себя прежнего), и потому глупые обвине­ния доктора разом попадают в сердце. Услышалартикулированный собственный приговор: «Вы- подлец».

Поразительно, но, находя точные и неожиданные внутренние мо­тивировки той или иной фразе Иванова, Смоктуновский не приво­дит ни одной внутренней мотивировки выстрела. Его Иванов как бы совсем не думает о револьвере в кармане жениховского фрака. Ни на секунду не задумывается о последствиях своего поступка. Его не тре­вожит ни грех самоубийства, ни то, «какие сны в том смертном сне приснятся», ни то, что он заливает кровью подвенечное платье своей невесты.

Рассуждения о выстреле предельно надличны, абстрактны:

«Оказывается, что для того, чтобы быть человеком, - нужно застрелиться.

Если не сделать этого, то...

Выстрел: победа совести над компромиссом.

Вот все соблазны мира - и они кричат, чтобы на них клювали. А он тоже хо­чет их, тоже - клюет, но борется с собой, чтобы не было этого...

Есть, должны быть, какие-то ценности человека, равные жизни, если проис­ходит такая смерть...».

Пожалуй, для этого Иванова выстрел - поступок, навязанный ав­торской волей. Логичнее, естественнее был бы для него первый вари­ант финала пьесы: разрыв сердца. Выстрела в спектакле не было слыш­но. Просто расступались свадебные гости, и перед зрителями лежало скорченное тело в центре сцены.

Дорн

Что вы больше всего любите делать, когда остаетесь один?

Проигрывать куски из уже сделанных, про­шедших ролей. Наверное, для того, чтобы еще раз испытать наслаждение от того, что кажется удачей самому, и чтобы сохранить эмоцио­нальный настрой.

И. Смоктуновский

В сентябре 1898 года Немирович-Данченко писал Станиславскому о постановке «Чайки» Чехова, уговаривая его взять себе роль Дорна: «Один Дорн требует от актера огромной выдержки и самообладания, потому что он один спокоен, когда все кругом нервничают. Его по­кой - это колористическое пятно на всей нервной пьесе. Он умен, мягок, добр, красив, элегантен. У него нет ни одного резкого и нерв­ного движения. Его голос раздается какой-то утишающей нотой сре­ди всех этих нервных и изломанных звуков пьесы...». И далее: «...один финал пьесы требует от Дорна огромной выдержки. Вышел из той комнаты, где застрелился Костя, наверное, бледный, как полотно, но должен иметь спокойный вид и даже напевать... Лицо?! Мне кажется, что этот беглый разговор объяснит вашу задачу. Дорн так мало гово­рит, но актер, играющий его, должен доминировать своим спокой­ным, но твердым тоном над всеми. Заметьте, что автор не может скрыть своего увлечения этой изящной фигурой. Он был героем всех дам, он высокопорядочен, он мудр и понимает, что жизнь нельзя по­вернуть по-своему, он добр и нежен по отношению к Треплеву, к Ма­ше, он деликатен со всеми...».

За элегантно-точным анализом образа Дорна стоит ясная дипломатическая задача автора письма: увлечь адресата ролью, которую ему играть не очень хочется. Немирович-Данченко осознает, что предлагает роль «второстепенную», перифе­рийную, и потому останавливается на сложности роли (требует опытного актера), на особом отношении автора к этому персонажу и т. д. Для беседы со Смоктуновским Олег Ефремов вполне мог ис­пользовать аргументы почти вековой давности. Ситуация повторя­лась. Актеру-премьеру, привыкшему определять собой спектакль, предлагалась роль важная, но никак не главная, не центральная, «ко­лористическое пятно», пусть и доминирующее своим спокойным то­ном и выдержкой. Станиславский Дорна так и не сыграл, Смоктунов­ский за роль взялся.

Работа над Дорном была для Смоктуновского переломной, роль по­требовала определенного изменения методов и принципов актерской работы, поисков новых приспособлений, иного общения с партнера­ми, принципиально иного существования в спектакле. Его герой боль­ше не был центром, вокруг которого выстраивались остальные персо­нажи, он был «одним из...». Не он «раскрывался» во взаимодействии с другими героями, напротив, они раскрывались во взаимоотношени­ях с Дорном. Он был своего рода лакмусовой бумажкой, проявляющей людей, наблюдателем среди драм нервных обитателей усадьбы возле колдовского озера.

В актерской тетрадке Смоктуновского появился рисунок огромной буквы «Я», в которую вписаны десятки «мы». Символическое изображе­ние нового понимания образа персонажа: личность, собранная, со­ставленная, скомпонованная из нее самой + отношений с окружаю­щими. Характер, рождающийся на пересечении отношений с людьми вокруг. Дорна требовалось вписать в сложный рисунок сюжетных ли­ний, переплетения взаимоотношений с другими действующими лица­ми. Но и артисту Смоктуновскому требовалось осознать себя не остро­вом в спектакле, а частью материка. Осознать свое художественное «Я» не чем-то отдельным и самодостаточным, но связанным тысячами ни­тей с партнерами по сцене.

После десятилетнего руководства Художественным театром, по­степенного «собирания» мхатовской труппы Олег Ефремов одной из задач постановки видел демонстрацию возможностей новой общности актеров: мхатовского ансамбля. И задача была разрешена. Анализируя «Чайку» 1980 года, историк МХАТа подытожит: «Мхатовский актерский ансамбль, сформированный за десять лет, впервые предстал в своей внятной, объединяющей силе». И Дорн-Смокту­новский стал одной из внятных составляющих этого объединенно­го ансамбля.

На обложку тетради с ролью Смоктуновский обычно выносит клю­чевые «ролеобразующие» пометки. Так, для царя Федора пометит: «Тон­ко думающий, с высокой духовной организацией. Он - сын Иоанна Грозного, сын ОТ КРОВИ И ПЛОТИ, НО ДУХОМ ВЫШЕ, МНОГО-МНОГО ВЫШЕ».

На обложке роли Дорна взяты в рамку слова:

«Контраст между тем, чем я живу, и тем, как я общаюсь с окружающими,

и еще и еще какие-то моменты.

Чем он существует и живет???»

Понять, чем существует и живет Дорн, - первоочередная задача. Понять контраст между тем, что Дорн есть, и тем, как это проявляется в его общении с окружающими, словах, поступках, между сущностью Дорна и его поведенческими проявлениями. Контраст между челове­ком и его жизнью станет центральным в работе над ролью. Так, в со­здании образа Федора важнейшим был контраст высокой душевной организации и наследства Ивана Грозного. Правда, «контраст», по Смоктуновскому, никогда не бывает простым противопоставлением и противостоянием, а, скорее, возможностью определения полюсов, между которыми и пройдут силовые линии, строящие образ. Смокту­новский никогда не работал «локальными» красками, лобовыми про­тивопоставлениями. Хрестоматийное: «играя злого, ищи, где он доб­рый», - значило для него отнюдь не поиск противоположностей в характере его героев, столкновение противоречивых и взаимоис­ключающих качеств, но исследование взаимодействия и взаимообус­ловленности добра и зла в человеческой личности, бесконечные вари­анты их сочетаний. Сквозь ангельскую доброту в его князе Мышкине проступала чернота; в кротость царя Федора вкрапливалась наследственная жестокость; мучающая Иванова вина выражалась, преимущест­венно, в садистическом мучительстве окружающих. Простое противо­поставление прекрасного человека и уродливой жизни было для Смоктуновского невозможным. Слияние прекрасного человека с этой уродливой жизнью, их мучительное сращивание, прокрашивающее и изменяющее и человека и жизнь, - это была постоянная и излюб­ленная тема артиста.

«Привезли из Германии в вагоне из-под устриц (вроде даже это происходило по-чеховски)».

Упоминание о вагоне из-под устриц, в котором привезли тело Чехо­ва в Россию, - на первый взгляд кажется случайным, неведомо как по­павшем на значимое, обложечное место.

Но сопоставление двух записей проясняет «вагон из-под устриц». Здравый смысл объяснит вагон-холодильник вполне прагматически­ми соображениями необходимости сохранить тело и т. д. Но для лю­дей, потрясенных обрушившимся горем, вагон из-под устриц, в кото­ром везли тело любимого писателя, был нелеп, оскорбителен.

Вагон из-под устриц, в котором привезли тело Чехова, даст нагляд­ный образ гротескного несоответствия: мертвый Чехов и вагон из-под устриц. Фарсовое обличье трагедии - постоянный чеховский мотив. «Расплавленный страданьем голос» у Чехова не крепнет, а срывается в фальцет, «негодованьем раскаленный слог» становится кухонной пе­ребранкой.

Смоктуновский проверяет образ Дорна этой растяжкой. Что таится за оболочкой умного цинизма, мягкой уверенности, благополучной жизни? Все эти внешние аксессуары - не тот ли самый «вагон из-под устриц», где хранится мертвый человек?

На репетициях Олег Ефремов говорил о том, что «доктор из пала­ты № 6 и Дорн - близкие Чехову люди». Оставив под вопросом бли­зость Чехову доктора из палаты № 6, отметим, что подсказка актеру о близости с Чеховым была заманчивой и точной.

Весьма вероятно, что в Дорне писатель отыграл возможный и не­сбывшийся вариант собственной судьбы: судьбы доктора Чехова. На­писал его как вариант счастливый.

«Дорн, в сущности, как Чехов, совершенно одинокий человек. В каж­дой роли можно найти себя, но черт Дорна во мне нет, благодаря мо­ей жене, которая создала мой дом, семью, да и меня самого...» - ска­жет артист пять лет спустя.

Для Смоктуновского всегда был важен масштаб играемого героя. И потому так значим этот вынесенный на обложку внутренний «ма­нок»: Чехов. Сыграть Чехова, не ставшего писателем, прожившего жизнь врачом, но оставшегося Чеховым. Это давало необходимый масштаб личности провинциального доктора. Смоктуновский, пара­доксально сблизив его с Чеховым, играл Дорна талантливым челове­ком. Не талантливым врачом, а именно человеком, талантливо живу­щим. Его Дорн был красив: врожденное достоинство плавных движений, свободное изящество поз и жестов. Казалось, талант этого человека, неосознанный им самим, не выразившийся в слове или ри­сунке, - пропитал тело, одухотворив его. Этот Дорн талантливо дви­гался, сидел, молчал, слушал. «Дорн. Трость. Шляпа. Брови домиком и этакое грустное, легкое напевание и ирония, добрая, в сущности, но ирония».

Действие первое

В пьесе появление Дорна в усадьбе Аркадиной на спектакле Кости спе­циально не обговаривается: старый друг дома, видимо, часто проводит здесь время, был здесь вчера, сидел допоздна, беседуя с хозяйкой, бу­дет на следующий день. Смоктуновский начинает первое действие по­меткой:

«Пришел сюда успокоить Костю в этот момент».

Первая реплика даст общий тон работы. Смоктуновский в этот раз ищет центр тяжести не в своем герое, в его отношении к окружающим людям. Из пометок первого акта: больше половины посвящено обще­нию Дорна с окружающими, его оценке общей атмосферы, наконец, общению самого артиста с его партнерами. Для сравнения, в первом действии «Иванова» отношению Иванова с окружающими было посвя­щено меньше трети записей. Пометка не столько мотивирует, почему Дорн пришел сюда, сколько его внутреннюю задачу: успокоить Костю. Дорн появляется в сопровождении Полины Андреевны, женщины, от которой он давно устал. На полях Смоктуновский помечает:

«Терпелив. Тактичен. Главное сейчас - не обидеть ее. Сейчас здесь Аркадина и Треплев, и все закрутилось, завертелось».

Смоктуновский формулирует тон и задачу разговора: не обидеть, успокоить. Потому что главное сейчас: Треплев, Аркадина. Мальчик, к которому он привязан, и женщина, к которой его влечет. Она при­ехала, обострились все отношения внутри дома, «все закрутилось, за­вертелось».

К своей многолетней любовнице его Дорн по-человечески привя­зан, но привязан уже по привычке, скорее, как к преданной домработнице, сделавшей много хорошего, но совсем не так, как к любимой женщине. Ее присутствие привычно и надоело, как надоели разговоры, явно повторяющиеся не раз и не два.

У Чехова взаимоотношения Полины Андреевны и Дорна написаны жестко: стареющая женщина мертвой хваткой вцепилась в уставшего от нее пожилого любовника.

И он, сохраняя вежливость, пытается со­блюсти видимость приличий. Смоктуновский вводил в отношение Дорна к Полипе Андреевне важный мотив вины:

«Чувствую непонятную вину перед ней, и оборвать эту ниточку не могу».

Вина, которую человек разлюбивший всегда испытывает перед предметом своей бывшей любви, объясняла жесткость его героя. Ни с кем мы не бываем так глухи и жестки, как с людьми, перед кото­рыми ощущаем себя виноватыми. Его Дорн чувствовал себя вино­ватым, потому что знал, что больше он не мог ничего дать этой жен­щине с умоляющими глазами и наступательными интонациями. И растущее раздражение гасилось доброжелательностью и иронией. Ирония была в выборе романса:

«Романс „Не говори, что молодость сгубила". Соль минор.

Поет еще и потому, что в курсе всех этих обстоятельств и напевает поэтому».

В тетради аккуратно переписаны слова романса целиком. И здесь и далее все обрывки, которые напевает Дорн, Смоктуновский выписы­вает дня себя полностью. С одной стороны, для него необходимо «пол­ное» знание о своем герое. С другой - Смоктуновский в своих тетрадках набрасывает необычайно плотную партитуру роли, прописывая те мо­менты и детали, которые как бы и не понадобятся. Чтобы промурлы­кать несколько музыкальных фраз, не нужно запоминать романс це­ликом, но Смоктуновскому важно, что Дорн-то знает этот романс, а значит, и ему, артисту это знание необходимо.

Смоктуновский не оставляет пустых незаполненных мест. Если да­же разговаривают и действуют другие персонажи, а его герой только присутствует на сцене, артист детально «прописывает», чем занят, что чувствует, о чем думает в эти моменты его герой. Роль рождается «из сора»: из выученных слов романса, из точно наеденного физического самочувствия, из смеси противоречивых и мимолетных настроений и ощущений, из постоянного усложнения и без того неоднозначного чеховского образа.

Роль строится из отрывков, клочков, пустяков, из переписанного целиком романса, а потом все это разнородное, вибрирующее, с тру­дом соединяющееся собрание, объединяется единой задачей:

«Все время нащупывает идею жизни».

В этой одной из важнейших ключевых пометок парадоксально со­шлись абстрактное понятие «идея жизни» и предельно физически кон­фетное «нащупывает». Дорн искал общую идею жизни в конкретных судьбах конкретных людей. В их взаимоотношениях, страстях, эмоци­ях, в поворотах их существований искал некий общий смысл, «логику судьбы».

Образ человека, пытающегося понять жизнь, нащупать ее смысл, - центральный для артиста. «Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу», - могли бы повторить и его Мышкин, и его Федор, и его Ива­нов. Мог повторить и Дорн. Его герои искали этот смысл не как философы: в отважных авантюрах и приключениях мысли, в закон­ченных формулировках и в абстрактных понятиях. Искали не как художники: в обобщенных образах, на идеальных высотах духа. Его герои искали этот смысл на ощупь, вслушиваясь, вглядываясь, вжи­ваясь в ежеминутную кипящую жизнь вокруг, в ее мимолетности, в ее капризы:

«Места для непонятных ощущений - везде

ОН МНОГОЕ ЗНАЕТ О ЗДЕШНЕМ МИРЕ».

В сплетении узоров здешнего мира пытаются его герои постигнуть логику замысла, цель и предназначение. Смотря Костину пьесу, Дорн, по Смоктуновскому, реагирует на постепенно сгущающуюся электри­ческую атмосферу скандала:

«КОСТЯ НАКАПЛИВАЕТ ПРОТЕСТ ПРОТИВ ПРИЕЗЖИХ СТОЛИЧНЫХ ШТУЧЕК. ОН ЧУВСТ­ВУЕТ ПРИБЛИЖЕНИЕ КАКОЙ-ТО ГРОЗЫ».

Но в этом предощущении скандала, Дорн с особой остротой реаги­ровал на пьесу Кости. Она задевала его образом Мировой души, в ко­торой все души: «И Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и На­полеона, и последней пиявки». Костя задавался вопросами, которые волновали и Дорна, но отвечал на них с точки Дорну недоступной («Если бы мне пришлось испытать подъем духа, который бывает у ху­дожников в момент творчества...»). Дорн шел успокаивать Костю, но и исповедаться ему, оценить собственную жизнь: «Я прожил свою жизнь разнообразно и со вкусом, я доволен».

По Смоктуновскому, Дорн говорит о своей благополучной жизни:

«Сожалея. Прожил жизнь без каких-то потрясений. Спокойно».

Пожалуй, ключевое слово тут «сожалея». Смоктуновский, переска­зывая чеховское «прожил жизнь разнообразно, доволен», вводит до­полнительный важный оттенок: прожил жизнь без потрясений, без больших страстей. И как следующий шаг: сожаление о неслучившемся. Его Дорн гордится прожитой жизнью, но и сожалеет о непрожи­том. Для метода работы Смоктуновского вообще принципиальным является это постоянное усложнение и без того непростых автор­ских настроений той или иной сцены, реплики, образа в целом. То­ска по упущенным возможностям, по Дорну, каким он не стал, а, мо­жет, мог бы («Из меня мог выйти Шопенгауэр, Достоевский!», - будет кричать дядя Ваня), добавляется к чисто докторскому исследо­вательскому интересу и вносит в него лирическую теплоту. Дорн не только утешает молодых Костю, Машу, но тянется к этой «новой жизни».

На полях разговора с Машей, с ее внезапной и бурной исповедью («Я люблю Константина»), артист помечает:

«Она оттуда, оттуда...

Они??? Мне интересны как жизнеутверждение».

«ЧТО ТАКОЕ ДЛЯ МЕНЯ ПАРТНЕР?

А НЕ ТОЛЬКО Я, НЕ ТОЛЬКО МОИ БОЛИ».

Задача артиста и задача его персонажа оказываются странно сдвоен­ными: понять, что для тебя люди вокруг, и выстроить отношения с ними.

Именно на полях первого акта нарисовано «Я», составленное из ма­леньких «мы». Дорн строился как «Дорн+Маша», «Дорн+Костя», «Дорн+Полина Андреевна», «Дорн+Сорин» и т. д. Можно добавить, что этот символический рисунок в определенной мере давал альтернати­ву Мировой душе. Там «Мы», в которое влились мириады «я». Здесь «Я», вобравшее тысячи «мы».

Итожа первый акт, Смоктуновский пишет то ли от лица Дорна, то ли уже от собственного лица актера Смоктуновского:

«ЧТО ДАДУТ ОНИ, ЭТИ ЛЮДИ, МНЕ, - ДАЖЕ В ЧТЕНИИ.

СЮДА, СЮДА, ЗДЕСЬ ЕСТЬ С КЕМ ПРИМЕНИТЬ СВОЕ МИРООЩУЩЕНИЕ».

Действие второе

Открывается пометкой:

«Утро, утро, раннее утро».

В чеховской ремарке: «...полдень. Жарко...». В постановке О. Н. Ефре­мова действие происходило почти все время в полусумерках: утра или вечера. Взлетающие занавеси, прохладные тона одежд персонажей и декораций давали ощущение прохлады. Ни зноя, ни резкого солнца: мягкая дымка окутывала персонажей. Точно недавно прошел дождь, и все дрожит и бликует, и люди растворены во влажном мареве:

«Ночевал здесь».

Редкое у Смоктуновского замечание, характеризующее физическое самочувствие персонажа: ранний подъем в чужом доме, необходи­мость принять предложенные хозяевами обстоятельства, приспосо­биться к ритму чужой жизни с ее чтением романов вслух, женским ко­кетством, требованием докторских рецептов от старости... Состояние, где усталость соединена с раздражением:

«Вы читаете только то, что не понимаете.

Такие и читаю.

Вы читаете Бокля и Спенсера, а знаний у вас не больше, чем у сторожа. по-

вашему, сердце сделано из хряща, земля на китах.

Земля круглая.

Отчего вы это говорите неуверенно?»

Дорн, по Смоктуновскому, не обольщался относительно людей, с которыми свела его судьба: видел их ограниченность, мелочность, эгоизм. Как видел и понимал своих героев Чехов, как видел персона­жей «Чайки» Олег Ефремов. Но и для автора, и для режиссера, и для ак­тера точное докторское рентгеновское «видение» отнюдь не своди­лось к «разоблачению». После саркастических замечаний итожащая фраза артиста о позиции Дорна:

«ЕГО НАКЛОННОСТИ: ВОТ ПОТОМУ-ТО, ЧТО ВСЯКИЙ, ПО-СВОЕМУ, ПРАВ, ВСЕ И СТРАДАЮТ».

Его Дорн, как и сам Чехов, обладал способностью понимать, что «каждый в своем праве»: и Сорин, желающий жить и наслаждаться в шестьдесят лет, и Полина Андреевна, предъявляющая права на своего любовника, и Маша в своей любви к Константину, и Нина в своей не­любви к нему... Дорн всех понимал и уставал от этого понимания, от способности к проникновению в чужие души. Он не судил окружаю­щих, он их понимал. Он знал им цену, но при этом следовал завету Гам­лета: «Обойдитесь с людьми лучше, чем они заслуживают. Если с каж­дым обходиться по заслугам, кто избежит порки?» Угадывал в каждом скрытое страдание. Принимал собственную участь и не жаловался.

Сцена, где Дорн отвечает на жалобы Сорина, помечена Смокту­новским:

«ОПЯТЬ СНОВА СЕРЬЕЗНО».

Он не отмахивался от надоевшего пациента, он излагал свое жизненное кредо, обычно надежно спрятанное за иронией, за романсами, за вежли­вой корректностью: «лечиться в шестьдесят лет, жалеть, что в молодости мало наслаждался, это, извините, легкомыслие». Эту фразу Дорн произно­сил не столько в адрес Сорина, сколько отвечая на свои размышления. «Мне пятьдесят пять лет, уже поздно менять свою жизнь», - повторит он Полине Андреевне вежливым усталым голосом. И усталость чисто физиче­ская соединится с усталостью нравственной. Устал сегодня и устал вообще. Снова напомнил себе, что жизнь прошла и жалеть о ней - глупо.

Александр Калягин, вспоминая о репетициях «Чайки», рассказывал мне «Грандиозно репетировал Смоктуновский. Как всегда долго приду­мывал всяческие приспособления, нашел массу черт и деталей, а потом, отбросив все лишнее, появился изумительным Дорном: умным, чуточку циничным, усталым, все понимающим, с каким-то мягким юмором, смотрящим на всех этих людей, на всю эту жизнь. Он неторопливо дви­гался, медленно говорил. Казалось, что по жилам его Дорна кровь уже не бежит - капает. Он не позволял себе ни одной сильной эмоции. Так женщина, сделавшая подтяжку лица, боится улыбнуться - все порвется. Так он „боялся" впустить в себя боль Сорина, Треплева или Маши. Впу­стишь и - разорвется душа. В последней сцене он заходил в бывшую гостиную и произносил фразу: „Сколько перемен!" И тут только Смок­туновский мог найти эту интонацию: фраза звучала, как констатация, что ничего не переменилось, ни люди, ни ситуация».

Принятие жизни, при понимании ее жестокости, - это был стер­жень роли Дорна, но и стержень спектакля, который ставил Ефремов. «Неси свой крест и веруй», - фраза для Дорна слишком патетичная, но он, единственный, жил согласно этой фразе.

Действие четвертое

На полях перед четвертым действием пометка:

«Идет вперед беседка!!? Ну-ну!»

Придуманная Ефремовым и Левенталем садовая беседка, которая становилась то летним театром, где разыгрывалась пьеса, то местом объяснений Треплева с Ниной, Тригорина с Ниной, жила в спектакле самостоятельной жизнью, свободно путешествуя по рельсам, то подъезжая к авансцене, то отъезжая в глубину. Смоктуновский, как правило, довольно иронично воспринимал чисто режиссерские ре­шения, такие, как беседка. Домашний обжитой театрик, в конце спек­такля разбитый, с рваными белыми занавесками, колышущимися на ветру, был для актера, видимо, слишком очевидной метафорой про­игранной жизни.

Смоктуновский и в своих ролях избегал сцен, поддающихся одно­значной трактовке, не признавал определенности прочтения, предпо­читал размытость выбора разных вариантов. Единственное место ро­ли, где Дорн излагает свое мировоззрение, свой образ жизни (рассказ Дорна об уличной толпе в Генуе: «..движешься потом в толпе без вся­кой цели, туда-сюда, по ломаной линии, живешь с нею вместе, сливаешься с нею психически и начинаешь верить, что, в самом деле, воз­можна одна мировая душа...»), Смоктуновский сопровождает пометкой:

«Не очень-то раскрываться перед ними».

Его Дорн говорил о самом существенном и ярком переживании в собственной жизни намеренно нейтральным тоном светской беседы.

Той же нейтральной интонацией сообщал, что «за тридцать лет прак­тики, мой друг, беспокойной практики, когда я не принадлежал себе ни днем, ни ночью, мне удалось скопить только две тысячи, да и те я про­жил недавно за границей. У меня ничего нет».

Смоктуновский подарил Дорну еще одну «чеховскую» черту: замк­нутость, нелюбовь к откровенным разговорам и душевным излияниям. «Застегнутый на все пуговицы», безукоризненно корректный и абсо­лютно владеющий собой Дорн терял в спектакле самообладание один раз. На выстрел Константина он в три прыжка, нарушая все законы фи­зики, летел через сцену...

Верный традиции ничего не писать о внешнем выражении душев­ных движений, Смоктуновский финальную сцену оставил без пометок.

Одна из гостиных в доме Лебедева. Впереди арка, отделяющая гостиную от зала, направо и налево — двери. Старинная бронза, фамильные портреты. Праздничное убранство. Пианино, на нем скрипка, возле стоит виолончель.— В продолжение всего действия по залу ходят гости, одетые по-бальному.

I

Львов .

Львов (входит, смотрит на часы). Пятый час. Должно быть, сейчас начнется благословение... Благословят и повезут венчать. Вот оно, торжество добродетели и правды! Сарру не удалось ограбить, замучил ее и в гроб уложил, теперь нашел другую. Будет и перед этою лицемерить, пока не ограбит ее и, ограбивши, не уложит туда же, где лежит бедная Сарра. Старая, кулаческая история...

На седьмом небе от счастья, прекрасно проживет до глубокой старости, а умрет со спокойною совестью. Нет, я выведу тебя на чистую воду! Когда я сорву с тебя проклятую маску и когда все узнают, что ты за птица, ты полетишь у меня с седьмого неба вниз головой в такую яму, из которой не вытащит тебя сама нечистая сила! Я честный человек, мое дело вступиться и открыть глаза слепым. Исполню свой долг и завтра же вон из этого проклятого уезда! (Задумывается.) Но что сделать? Объясняться с Лебедевыми — напрасный труд. Вызвать на дуэль? Затеять скандал? Боже мой, я волнуюсь, как мальчишка, и совсем потерял способность соображать. Что делать? Дуэль?

II

Львов и Косых .

Косых (входит, радостно Львову). Вчера объявил маленький шлем на трефах, а взял большой. Только опять этот Барабанов мне всю музыку испортил! Играем. Я говорю: без козырей. Он пас. Два трефы. Он пас. Я два бубны... три трефы... и представьте, можете себе представить: я объявляю шлем, а он не показывает туза. Покажи он, мерзавец, туза, я объявил бы большой шлем на без-козырях... Львов . Простите, я в карты не играю и потому не сумею разделить вашего восторга. Скоро благословение? Косых . Должно, скоро. Зюзюшку в чувство приводят. Белугой ревет, приданого жалко. Львов . А не дочери? Косых . Приданого. Да и обидно. Женится, значит долга не заплатит. Зятевы векселя не протестуешь.

III

Те же и Бабакина .

Бабакина (разодетая, важно проходит через сцену мимо Львова и Косых; последний прыскает в кулак; она оглядывается). Глупо!

Косых касается пальцем ее талии и хохочет.

Мужик! (Уходит.)

Косых (хохочет). Совсем спятила баба! Пока в сиятельство не лезла — была баба, как баба, а теперь приступу нет. (Дразнит.) Мужик! Львов (волнуясь). Слушайте, скажите мне искренно: какого вы мнения об Иванове? Косых . Ничего не стоит. Играет как сапожник. В прошлом году, в посту, был такой случай. Садимся мы играть: я, граф, Боркин и он. Я сдаю... Львов (перебивая). Хороший он человек? Косых . Он-то? Жох-мужчина! Пройда, сквозь огонь и воду прошел. Он и граф — пятак пара. Нюхом чуют, где что плохо лежит. На жидовке нарвался, съел гриб, а теперь к Зюзюшкиным сундукам подбирается. Об заклад бьюсь, будь я трижды анафема, если через год он Зюзюшку по миру не пустит. Он — Зюзюшку, а граф — Бабакину. Заберут денежки и будут жить-поживать да добра наживать. Доктор, что это вы сегодня такой бледный? На вас лица нет. Львов . Ничего, это так. Вчера лишнее выпил.

IV

Те же, Лебедев и Саша .

Лебедев (входя с Сашей) , Здесь поговорим. (Львову и Косых.) Ступайте, зулусы, в залу к барышням. Нам по секрету поговорить нужно. Косых (проходя мимо Саши, восторженно щелкает пальцами). Картина! Козырная дама! Лебедев . Проходи, пещерный человек, проходи!

Львов и Косых уходят.

Садись, Шурочка, вот так... (Садится и оглядывается.) Слушай внимательно и с должным благоговением. Дело вот в чем: твоя мать приказала мне передать тебе следующее... Понимаешь? Я не от себя буду говорить, а мать приказала.

Саша . Папа, покороче! Лебедев . Тебе в приданое назначается пятнадцать тысяч рублей серебром. Вот... Смотри, чтоб потом разговоров не было! Постой, молчи! Это только цветки, а будут еще ягодки. Приданого тебе назначено пятнадцать тысяч, но, принимая во внимание, что Николай Алексеевич должен твоей матери девять тысяч, из твоего приданого делается вычитание... Ну-с, а потом, кроме того... Саша . Для чего ты мне это говоришь? Лебедев . Мать приказала! Саша . Оставьте меня в покое! Если бы ты хотя немного уважал меня и себя, то не позволил бы себе говорить со мною таким образом. Не нужно мне вашего приданого! Я не просила и не прошу! Лебедев . За что же ты на меня набросилась? У Гоголя две крысы сначала понюхали, а потом уж ушли, а ты, эмансипе, не понюхавши, набросилась. Саша . Оставьте вы меня в покое, не оскорбляйте моего слуха вашими грошовыми расчетами. Лебедев (вспылив). Тьфу! Все вы то сделаете, что я себя ножом пырну или человека зарежу! Та день-деньской рёвма-ревет, зудит, пилит, копейки считает, а эта, умная, гуманная, черт подери, эмансипированная, не может понять родного отца! Я оскорбляю слух! Да ведь прежде чем прийти сюда оскорблять твой слух, меня там (указывает на дверь) на куски резали, четвертовали. Не может она понять! Голову вскружили и с толку сбили... ну вас! (Идет к двери и останавливается.) Не нравится мне, всё мне в вас не нравится! Саша . Что тебе не нравится? Лебедев . Всё мне не нравится! Всё! Саша . Что всё? Лебедев . Так вот я рассядусь перед тобою и стану рассказывать. Ничего мне не нравится, а на свадьбу твою я и смотреть не хочу! (Подходит к Саше и ласково.) Ты меня извини, Шурочка, может быть, твоя свадьба умная, честная, возвышенная, с принципами, но что-то в ней не то, не то! Не походит она на другие свадьбы. Ты — молодая, свежая, чистая, как стеклышко, красивая, а он — вдовец, истрепался, обносился. И не понимаю я его, бог с ним. (Целует дочь.) Шурочка, прости, но что-то не совсем чисто. Уж очень много люди говорят. Как-то так у него эта Сарра умерла, потом как-то вдруг почему-то на тебе жениться захотел... (Живо.) Впрочем, я баба, баба. Обабился, как старый кринолин. Не слушай меня. Никого, себя только слушай. Саша . Папа, я и сама чувствую, что не то... Не то, не то, не то. Если бы ты знал, как мне тяжело! Невыносимо! Мне неловко и страшно сознаваться в этом. Папа, голубчик, ты меня подбодри, ради бога... научи, что делать. Лебедев . Что такое? Что? Саша . Так страшно, как никогда не было! (Оглядывается.) Мне кажется, что я его не понимаю и никогда не пойму. За все время, пока я его невеста, он ни разу не улыбнулся, ни разу не взглянул мне прямо в глаза. Вечно жалобы, раскаяние в чем-то, намеки на какую-то вину, дрожь... Я утомилась. Бывают даже минуты, когда мне кажется, что я... я его люблю не так сильно, как нужно. А когда он приезжает к нам или говорит со мною, мне становится скучно. Что это все значит, папочка? Страшно! Лебедев . Голубушка моя, дитя мое единственное, послушай старого отца. Откажи ему! Саша (испуганно). Что ты, что ты! Лебедев . Право, Шурочка. Скандал будет, весь уезд языками затрезвонит, но ведь лучше пережить скандал, чем губить себя на всю жизнь. Саша . Не говори, не говори, папа! И слушать не хочу. Надо бороться с мрачными мыслями. Он хороший, несчастный, непонятый человек; я буду его любить, пойму, поставлю его на ноги. Я исполню свою задачу. Решено! Лебедев . Не задача это, а психопатия. Саша . Довольно. Я покаялась тебе, в чем не хотела сознаться даже самой себе. Никому не говори. Забудем. Лебедев . Ничего я не понимаю. Или я отупел от старости, или все вы очень уж умны стали, а только я, хоть зарежьте, ничего не понимаю.

V

То же и Шабельский .

Шабельский (входя). Черт бы побрал всех и меня в том числе! Возмутительно! Лебедев . Тебе что? Шабельский . Нет, серьезно, нужно во что бы то ни стало устроить себе какую-нибудь гнусность, подлость, чтоб не только мне, но и всем противно стало. И я устрою. Честное слово! Я уж сказал Боркину, чтобы он объявил меня сегодня женихом. (Смеется.) Все подлы, и я буду подл. Лебедев . Надоел ты мне! Слушай, Матвей, договоришься ты до того, что тебя, извини за выражение, в желтый дом свезут. Шабельский . А чем желтый дом хуже любого белого или красного дома? Сделай милость, хоть сейчас меня туда вези. Сделай милость. Все подленькие, маленькие, ничтожные, бездарные, сам я гадок себе, не верю ни одному своему слову... Лебедев . Знаешь что, брат? Возьми в рот паклю, зажги и дыши на людей. Или еще лучше: возьми свою шапку и поезжай домой. Тут свадьба, все веселятся, а ты — кра-кра, как ворона. Да, право...

Шабельский склоняется к пианино и рыдает.

Батюшки!.. Матвей!.. граф!.. Что с тобою? Матюша, родной мой... ангел мой... Я обидел тебя? Ну, прости меня, старую собаку... Прости пьяницу... Воды выпей...

Шабельский . Не нужно. (Поднимает голову.) Лебедев . Чего ты плачешь? Шабельский . Ничего, так... Лебедев . Нет, Матюша, не лги... отчего? Что за причина? Шабельский . Взглянул я сейчас на эту виолончель и... и жидовочку вспомнил... Лебедев . Эва, когда нашел вспоминать! Царство ей небесное, вечный покой, а вспоминать не время... Шабельский . Мы с нею дуэты играли... Чудная, превосходная женщина!

Саша рыдает.

Лебедев . Ты еще что? Будет тебе! Господи, ревут оба, а я... я... Хоть уйдите отсюда, гости увидят! Шабельский . Паша, когда солнце светит, то и на кладбище весело. Когда есть надежда, то и в старости хорошо. А у меня ни одной надежды, ни одной! Лебедев . Да, действительно тебе плоховато... Ни детей у тебя, ни денег, ни занятий... Ну, да что делать! (Саше.) А ты-то чего? Шабельский . Паша, дай мне денег. На том свете мы поквитаемся. Я съезжу в Париж, погляжу на могилу жены. В своей жизни я много давал, роздал половину своего состояния, а потому имею право просить. К тому же прошу я у друга... Лебедев (растерянно). Голубчик, у меня ни копейки! Впрочем, хорошо, хорошо! То есть я не обещаю, а понимаешь ли... отлично, отлично! (в сторону.) Замучили!

VI

Те же, Бабакина и потом Зинаида Савишна .

Бабакина (входит). Где же мой кавалер? Граф, как вы смеете оставлять меня одну? У, противный! (Бьет графа веером по руке.) Шабельский (брезгливо). Оставьте меня в покое! Я вас ненавижу! Бабакина (оторопело). Что?.. А?.. Шабельский . Отойдите прочь! Бабакина (падает в кресло). Ах! (Плачет.) Зинаида Савишна (входит, плача). Там кто-то приехал... Кажется, женихов шафер. Благословлять время... (Рыдает.) Саша (умоляюще). Мама! Лебедев . Ну, все заревели! Квартет! Да будет вам сырость разводить! Матвей!.. Марфа Егоровна!.. Ведь этак и я... я заплачу... (Плачет.) Господи! Зинаида Савишна . Если тебе мать не нужна, если без послушания... то сделаю тебе такое удовольствие, благословлю...

Входит Иванов , он во фраке и перчатках.

VII

Те же и Иванов .

Лебедев . Этого еще недоставало! Что такое? Саша . Зачем ты? Иванов . Виноват, господа, позвольте мне поговорить с Сашей наедине. Лебедев . Это непорядок, чтоб до венца к невесте приезжать! Тебе пора ехать в церковь! Иванов . Паша, я прошу...

Лебедев пожимает плечами; он, Зинаида Савишна , граф и Бабакина уходят.

VIII

Иванов и Саша .

Саша (сурово). Что тебе нужно? Иванов . Меня душит злоба, но я могу говорить хладнокровно. Слушай. Сейчас я одевался к венцу, взглянул на себя в зеркало, а у меня на висках... седины. Шура, не надо! Пока еще не поздно, нужно прекратить эту бессмысленную комедию... Ты молода, чиста, у тебя впереди жизнь, а я... Саша . Все это не ново, слышала я уже тысячу раз и мне надоело! Поезжай в церковь, не задерживай людей. Иванов . Я сейчас уеду домой, а ты объяви своим, что свадьбы не будет. Объясни им как-нибудь. Пора взяться за ум. Поиграл я Гамлета, а ты возвышенную девицу — и будет с нас. Саша (вспыхнув). Это что за тон? Я не слушаю. Иванов . А я говорю и буду говорить. Саша . Ты зачем приехал? Твое нытье переходит в издевательство. Иванов . Нет, уж я не ною! Издевательство? Да, я издеваюсь. И если бы можно было издеваться над самим собою в тысячу раз сильнее и заставить хохотать весь свет, то я бы это сделал! Взглянул я на себя в зеркало — и в моей совести точно ядро лопнуло! Я надсмеялся над собою и от стыда едва не сошел с ума. (Смеется.) Меланхолия! Благородная тоска! Безотчетная скорбь! Недостает еще, чтобы я стихи писал. Ныть, петь Лазаря, нагонять тоску на людей, сознавать, что энергия жизни утрачена навсегда, что я заржавел, отжил свое, что я поддался слабодушию и по уши увяз в этой гнусной меланхолии,— сознавать это, когда солнце ярко светит, когда даже муравей тащит свою ношу и доволен собою,— нет, слуга покорный! Видеть, как одни считают тебя за шарлатана, другие сожалеют, третьи протягивают руку помощи, четвертые,— что всего хуже,— с благоговением прислушиваются к твоим вздохам, глядят на тебя, как на второго Магомета, и ждут, что вот-вот ты объявишь им новую религию... Нет, слава богу, у меня еще есть гордость и совесть! Ехал я сюда, смеялся над собою, и мне казалось, что надо мною смеются птицы, смеются деревья... Саша . Это не злость, а сумасшествие! Иванов . Ты думаешь? Нет, я не сумасшедший. Теперь я вижу вещи в настоящем свете, и моя мысль так же чиста, как твоя совесть. Мы любим друг друга, но свадьбе нашей не быть! Я сам могу беситься и киснуть сколько мне угодно, но я не имею права губить других! Своим нытьем я отравил жене последний год ее жизни. Пока ты моя невеста, ты разучилась смеяться и постарела на пять лет. Твой отец, для которого было все ясно в жизни, по моей милости перестал понимать людей. Еду ли я на съезд, в гости, на охоту, куда ни пойду, всюду вношу с собою скуку, уныние, недовольство. Постой, не перебивай! Я резок, свиреп, но, прости, злоба душит меня, и иначе говорить я не могу. Никогда я не лгал, не клеветал на жизнь, но, ставши брюзгой, я, против воли, сам того не замечая, клевещу на нее, ропщу на судьбу, жалуюсь, и всякий, слушая меня, заражается отвращением к жизни и тоже начинает клеветать. А какой тон! Точно я делаю одолжение природе, что живу. Да черт меня возьми! Саша . Постой... Из того, что ты сейчас сказал, следует, что нытье тебе надоело и что пора начать новую жизнь!.. И отлично!.. Иванов . Ничего я отличного не вижу. И какая там новая жизнь? Я погиб безвозвратно! Пора нам обоим понять это. Новая жизнь! Саша . Николай, опомнись! Откуда видно, что ты погиб? Что за цинизм такой? Нет, не хочу ни говорить, ни слушать... Поезжай в церковь! Иванов . Погиб! Саша . Не кричи так, гости услышат! Иванов . Если неглупый, образованный и здоровый человек без всякой видимой причины стал петь Лазаря и покатил вниз по наклонной плоскости, то он катит уже без удержа, и нет ему спасения! Ну, где мое спасение? В чем? Пить я не могу — голова болит от вина; плохих стихов писать — не умею, молиться на свою душевную лень и видеть в ней нечто превыспренное — не могу. Лень и есть лень, слабость есть слабость — других названий у меня нет. Погиб, погиб — и разговоров быть не может! (Оглядывается.) Нам могут помешать. Слушай. Если ты меня любишь, то помоги мне. Сию же минуту, немедля откажись от меня! Скорее... Саша . Ах, Николай, если бы ты знал, как ты меня утомил! Как измучил ты мою душу! Добрый, умный человек, посуди: ну, можно ли задавать такие задачи? Что ни день, то задача, одна труднее другой... Хотела я деятельной любви, но ведь это мученическая любовь! Иванов . А когда ты станешь моею женой, задачи будут еще сложней. Откажись же! Пойми: в тебе говорит не любовь, а упрямство честной натуры. Ты задалась целью во что бы то ни стало воскресить во мне человека, спасти, тебе льстило, что ты совершаешь подвиг... Теперь ты готова отступить назад, но тебе мешает ложное чувство. Пойми! Саша . Какая у тебя странная, дикая логика! Ну, могу ли я от тебя отказаться? Как я откажусь? У тебя ни матери, ни сестры, ни друзей... Ты разорен, имение твое растащили, на тебя кругом клевещут... Иванов . Глупо я сделал, что сюда приехал. Мне нужно было бы поступить так, как я хотел...

Входит Лебедев .

IX

Те же и Лебедев .

Саша (бежит навстречу отцу). Папа, ради бога, прибежал он сюда, как бешеный, и мучает меня! Требует, чтобы я отказалась от него, не хочет губить меня. Скажи ему, что я не хочу его великодушия! Я знаю, что делаю. Лебедев . Ничего не понимаю... Какое великодушие? Иванов . Свадьбы не будет! Саша . Будет! Папа, скажи ему, что свадьба будет! Лебедев . Постой, постой!.. Почему же ты не хочешь, чтобы была свадьба? Иванов . Я объяснил ей почему, но она не хочет понимать. Лебедев . Нет, ты не ей, а мне объясни, да так объясни, чтобы я понял! Ах, Николай Алексеевич! Бог тебе судья! Столько ты напустил туману в нашу жизнь, что я точно в кунсткамере живу: гляжу и ничего не понимаю... Просто наказание... Ну, что мне прикажешь, старику, с тобою делать? На дуэль тебя вызвать, что ли? Иванов . Никакой дуэли не нужно. Нужно иметь только голову на плечах и понимать русский язык. Саша (ходит в волнении по сцене). Это ужасно, ужасно! Просто как ребенок! Лебедев . Остается только руками развести в больше ничего. Послушай, Николай! По-твоему, все это у тебя умно, тонко, по всем правилам психологии, а по-моему, это скандал и несчастие. Выслушай меня, старика, в последний раз! Вот что я тебе скажу: успокой свой ум! Гляди на вещи просто, как все глядят! На этом свете все просто. Потолок белый, сапоги черные, сахар сладкий. Ты Сашу любишь, она тебя любит. Коли любишь — оставайся, не любишь — уходи, в претензии не будем. Ведь это так просто! Оба вы здоровые, умные, нравственные, и сыты, слава богу, и одеты... Что ж тебе еще нужно? Денег нет? Велика важность! Не в деньгах счастье... Конечно, я понимаю... имение у тебя заложено, процентов нечем платить, но я — отец, я понимаю... Мать как хочет, бог с ней; не дает денег — не нужно. Шурка говорит, что не нуждается в приданом. Принципы, Шопенгауэр... Все это чепуха... Есть у меня в банке заветные десять тысяч... (Оглядывается.) Про них в доме ни одна собака не знает... Бабушкины... Это вам обоим... Берите, только уговор лучше денег: Матвею дайте тысячи две...

В зале собираются гости.

Иванов . Паша, разговоры ни к чему. Я поступаю так, как велит мне моя совесть. Саша . И я поступаю так, как велит мне моя совесть. Можешь говорить что угодно, я тебя не отпущу. Папа, сейчас благословлять! Пойду позову маму... (Уходит.)

X

Иванов и Лебедев .

Лебедев . Ничего не понимаю... Иванов . Слушай, бедняга... Объяснять тебе, кто я — честен или подл, здоров или психопат, я не стану. Тебе не втолкуешь. Был я молодым, горячим, искренним, неглупым; любил, ненавидел и верил не так, как все, работал и надеялся за десятерых, сражался с мельницами, бился лбом об стены; не соразмерив своих сил, не рассуждая, не зная жизни, я взвалил на себя ношу, от которой сразу захрустела спина и потянулись жилы; я спешил расходовать себя на одну только молодость, пьянел, возбуждался, работал; не знал меры. И скажи: можно ли было иначе? Ведь нас мало, а работы много, много! Боже, как много! И вот как жестоко мстит мне жизнь, с которою я боролся! Надорвался я! В тридцать лет уже похмелье, я стар, я уже надел халат. С тяжелою головой, с ленивою душой, утомленный, надорванный, надломленный, без веры, без любви, без цели, как тень, слоняюсь я среди людей и не знаю: кто я, зачем живу, чего хочу? И мне уже кажется, что любовь — вздор, ласки приторны, что в труде нет смысла, что песня и горячие речи пошлы и стары. И всюду я вношу с собою тоску, холодную скуку, недовольство, отвращение к жизни... Погиб безвозвратно! Перед тобою стоит человек, в тридцать пять лет уже утомленный, разочарованный, раздавленный своими ничтожными подвигами; он сгорает от стыда, издевается над своею слабостью... О, как возмущается во мне гордость, какое душит меня бешенство! (Пошатываясь.) Эка, как я уходил себя! Даже шатаюсь... Ослабел я. Где Матвей? Пусть он свезет меня домой. Голоса в зале . Женихов шафер приехал!

XI

Те же, Шабельский , Боркин и потом Львов и Саша .

Шабельский (входя). В чужом, поношенном фраке... без перчаток... и сколько за это насмешливых взглядов, глупых острот, пошлых улыбок... Отвратительные людишки! Боркин (быстро входит с букетом; он во фраке, с шаферским цветком). Уф! Где же он? (Иванову.) Вас в церкви давно ждут, а вы тут философию разводите. Вот комик! Ей-богу, комик! Ведь вам надо не с невестой ехать, а отдельно со мною, за невестой же я приеду из церкви. Неужели вы даже этого не понимаете? Положительно, комик! Львов (входит, Иванову). А, вы здесь? (Громко.) Николай Алексеевич Иванов, объявляю во всеуслышание, что вы подлец! Иванов (холодно). Покорнейше благодарю.

Общее замешательство.

Боркин (Львову.) Милостивый государь, это низко! Я вызываю вас на дуэль! Львов . Господин Боркин, я считаю для себя унизительным не только драться, но даже говорить с вами! А господин Иванов может получить удовлетворение, когда ему угодно. Шабельский ! Милостивый государь, я дерусь с вами! Саша (Львову). За что? За что вы его оскорбили? Господа, позвольте, пусть он мне скажет: за что? Львов . Александра Павловна, я оскорблял не голословно. Я пришел сюда как честный человек, чтобы раскрыть вам глаза, и прошу вас выслушать меня. Саша . Что вы можете сказать? Что вы честный человек? Это весь свет знает! Вы лучше скажите мне по чистой совести: понимаете вы себя или нет! Вошли вы сейчас сюда как честный человек и нанесли ему страшное оскорбление, которое едва не убило меня; раньше, когда вы преследовали его, как тень, и мешали ему жить, вы были уверены, что исполняете свой долг, что вы честный человек. Вы вмешивались в его частную жизнь, злословили и судили его где только можно было, забрасывали меня и всех знакомых анонимными письмами,— и все время вы думали, что вы честный человек. Думая, что это честно, вы, доктор, не щадили даже его больной жены и не давали ей покоя своими подозрениями. И какое бы насилие, какую жестокую подлость вы ни сделали, вам все бы казалось, что вы необыкновенно честный и передовой человек! Иванов (смеясь). Не свадьба, а парламент! Браво, браво!.. Саша (Львову). Вот теперь и подумайте: понимаете вы себя или нет? Тупые, бессердечные люди! (Берет Иванова за руку.) Пойдем отсюда, Николай! Отец, пойдем! Иванов . Куда там пойдем? Постой, я сейчас все это кончу! Проснулась во мне молодость, заговорил прежний Иванов! (Вынимает револьвер.) Саша (вскрикивает). Я знаю, что он хочет сделать! Николай, бога ради! Иванов . Долго катил вниз по наклону, теперь стой! Пора и честь знать! Отойдите! Спасибо, Саша! Саша (кричит). Николай, бога ради! Удержите! Иванов . Оставьте меня! (Отбегает в сторону и застреливается.)

Занавес

Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.

Саша. Не кричи так, гости услышат!

Иванов. Если неглупый, образованный и здоровый человек без всякой видимой причины стал петь Лазаря и покатил вниз по наклонной плоскости, то он катит уже без удержа, и нет ему спасения! Ну, где мое спасение? В чем? Пить я не могу - голова болит от вина; плохих стихов писать - не умею; молиться на свою душевную лень и видеть в ней нечто превыспреннее - не могу. Лень и есть лень, слабость есть слабость, - других названий у меня нет. Погиб, погиб - и разговоров быть не может! (Оглядывается.) Нам могут помешать. Слушай. Если ты меня любишь, то помоги мне. Сию же минуту, немедля откажись от меня! Скорее...

Саша. Ах, Николай, если бы ты знал, как ты меня утомил! Как измучил ты мою душу! Добрый, умный человек, посуди: ну, можно ли задавать такие задачи? Что ни день, то задача, одна труднее другой... Хотела я деятельной любви, но ведь это мученическая любовь!

Иванов. А когда ты станешь моею женой, задачи будут еще сложней. Откажись же! Пойми: в тебе говорит не любовь, а упрямство честной натуры. Ты задалась целью во что бы то ни стало воскресить во мне человека, спасти, тебе льстило, что ты совершаешь подвиг... Теперь ты готова отступить назад, но тебе мешает ложное чувство. Пойми!

Саша. Какая у тебя странная, дикая логика! Ну, могу ли я от тебя отказаться? Как я откажусь? У тебя ни матери, ни сестры, ни друзей... Ты разорен, имение твое растащили, на тебя кругом клевещут...

Иванов. Глупо я сделал, что сюда приехал. Мне нужно было бы поступить так, как я хотел.

Входит Лебедев.

Саша (бежит навстречу отцу). Папа, ради бога, прибежал он сюда как бешеный и мучает меня! Требует, чтобы я отказалась от него, не хочет губить меня. Скажи ему, что я не хочу его великодушия! Я знаю, что делаю.

Лебедев. Ничего не понимаю... Какое великодушие?

Иванов. Свадьбы не будет!

Саша. Будет! Папа, скажи ему, что свадьба будет! Лебедев. Постой, постой!.. Почему же ты не хочешь, чтобы была свадьба?

Иванов. Я объяснил ей почему, но она не хочет понимать.

Лебедев. Нет, ты не ей, а мне объясни, да так объясни, чтобы я понял! Ах, Николай Алексеевич! Бог тебе судья! Столько ты напустил туману в нашу жизнь, что я точно в кунсткамере живу: гляжу и ничего не понимаю... Просто наказание... Ну, что мне прикажешь, старику, с тобою делать? На дуэль тебя вызвать, что ли?

Иванов. Никакой дуэли не нужно. Нужно иметь только голову на плечах и понимать русский язык.

Саша (ходит в волнении по сцене). Это ужасно, ужасно! Просто как ребенок!

Лебедев. Остается только руками развести, и больше ничего. Послушай, Николай! По-твоему, все это у тебя умно, тонко, по всем правилам психологии, а по-моему, это скандал и несчастие. Выслушай меня, старика, в последний раз! Вот что я тебе скажу: успокой свой ум! Гляди на вещи просто, как все глядят! На этом свете все просто. Потолок белый, сапоги черные, сахар сладкий. Ты Сашу любишь, она тебя любит. Коли любишь - оставайся, не любишь - уходи, в претензии не будем. Ведь это так просто! Оба вы здоровые, умные, нравственные, и сыты, слава богу, и одеты... Что ж тебе еще нужно? Денег нет? Велика важность! Не в деньгах счастье... Конечно, я понимаю... имение у тебя заложено, процентов нечем платить, но я - отец, я понимаю... Мать как хочет, бог с ней; не дает денег - не нужно. Шурка говорит, что не нуждается в приданом. Принципы, Шопенгауэр... Все это чепуха... Есть у меня в банке заветные десять тысяч. (Оглядывается.) Про них в доме ни одна собака не знает... Бабушкины... Это вам обоим... Берите, только уговор лучше денег: Матвею дайте тысячи две...

В зале собираются гости.

Иванов. Паша, разговоры ни к чему. Я поступаю так, как велит мне моя совесть.

Саша. И я поступаю так, как велит мне моя совесть. Можешь говорить что угодно, я тебя не отпущу. Пойду позову маму. (Уходит.)

Лебедев. Ничего не понимаю...

Иванов. Слушай, бедняга... Объяснять тебе, кто я - честен или подл, здоров или психопат, я не стану. Тебе не втолкуешь. Был я молодым, горячим, искренним, неглупым; любил, ненавидел и верил не так, как все, работал и надеялся за десятерых, сражался с мельницами, бился лбом об стены; не соразмерив своих сил, не рассуждая, не зная жизни, я взвалил на себя ношу, от которой сразу захрустела спина и потянулись жилы; я спешил расходовать себя на одну только молодость, пьянел, возбуждался, работал; не знал меры. И скажи: можно ли было иначе? Ведь нас мало, а работы много, много! Боже, как много! И вот как жестоко мстит мне жизнь, с которою я боролся! Надорвался я! В тридцать лет уже похмелье, я стар, я уже надел халат. С тяжелою головой, с ленивою душой, утомленный, надорванный, надломленный, без веры, без любви, без цели, как тень, слоняюсь я среди людей и не знаю: кто я, зачем живу, чего хочу? И мне уже кажется, что любовь - вздор, ласки приторны, что в труде нет смысла, что песня и горячие речи пошлы и стары. И всюду я вношу с собою тоску, холодную скуку, недовольство, отвращение к жизни... Погиб безвозвратно! Перед тобою стоит человек, в тридцать пять лет уже утомленный, разочарованный, раздавленный своими ничтожными подвигами; он сгорает со стыда, издевается над своею слабостью... О, как возмущается во мне гордость, какое душит меня бешенство! (Пошатываясь.) Эка, как я уходил себя! Даже шатаюсь... Ослабел я. Где Матвей? Пусть он свезет меня домой.

Шабельский (входя). В чужом, поношенном фраке... без перчаток... и сколько за это насмешливых взглядов, глупых острот, пошлых улыбок... Отвратительные людишки!

Боркин (быстро входит с букетом; он во фраке, с шаферским цветком). Уф! Где же он? (Иванову.) Вас в церкви давно ждут, а вы тут философию разводите. Вот комик! Ей-богу, комик! Ведь вам надо не с невестой ехать, а отдельно со мною, за невестой же я приеду из церкви. Неужели вы даже этого не понимаете? Положительно комик!

Львов (входит, Иванову). А, вы здесь? (Громко.) Николай Алексеевич Иванов, объявляю во всеуслышание, что вы подлец! Иванов (холодно). Покорнейше благодарю.

Общее замешательство.

Боркин (Львову). Милостивый государь, это низко! Я вызываю вас на дуэль!

Львов. Господин Боркин, я считаю для себя унизительным не только драться, но даже говорить с вами! А господин Иванов может получить удовлетворение, когда ему угодно.